Е.Минаев
За пределами зримого
Она стояла передо мной такая живая, что лучше и придумать было нельзя. Её прозрачные изумрудные глаза, такие же, как у её внучки, а теперь, как и у моих внучек, внимательно смотрели на меня. Ветер неспешно, с нежностью поглаживал белое платье, расправляя невидимые глазу складки. Мне показалось, что от всей её фигуры исходит какое-то сиянье. Так бывает, когда смотришь на человека в лучах заходящего солнца. Она действительно светилась на фоне угасающего дня.
Летняя кухня, где мне позволили заночевать, располагалась в хозяйском подворье, за особняком. Наскоро постеленное на топчане бельё приятно пахло свежестью. Сохнущие на веревке, протянутой через весь двор, простыни и другая стираная мелочь волновались, словно поднятые паруса в ожидании вечернего степного бриза, оживляя пейзаж.
- Знаю, знаю, - Сказала она, читая мои мысли. - Думал, ушла и не вернусь посмотреть на холёсеньких? - Она, как всегда, произнесла это слово, искажая его, и как бы отвечая сама себе, продолжила. - Ох, и нанянчилась я за свою жизнь.
И она улыбнулась, будто вспомнила что-то хорошее, только ей известное. Глаза её еще ярче засветились особым, совсем неземным блеском. Степной воздух вокруг её фигуры поплыл, стал нереальным, может таким, каким он был когда-то на Марсе, когда там была еще достаточно плотная атмосфера, чтобы рассеивать свет, или на другой планете, названия которой мне не известно.
Я улыбнулся ей в ответ и, удивляясь самому себе, смело сказал:
- По мне, так и не уходили.
- Значит, не забыл меня.
Слова прозвучали просто, даже как-то обыденно, словно мы только вчера с ней расстались. Я видел, что и она рада нашей встрече. Ветер лениво нес травинки полыни, перекати-поле, чертополоха, высохший и превратившийся в пыль коровий помет, нес всё, что по силам было поднять над ровной, простиравшейся до горизонта землей. Впрочем, совсем ровной степь не была. Она, то плавно поднималась пологим холмом, мешая видимости, и тем самым, скрывая линию горизонта, то неспешно спускалась к затаившемуся в неглубокой ложбинке небольшому, искусственного происхождения, озерку, по-здешнему называемому ставок. Вдоль извивающейся, словно змея, дороги одинокими минаретами высились силуэты тополей, поблескивая, на солнце серебристыми, листьями. По сторонам от дороги можно было встретить, расположившиеся гуртом, белёные хаты-мазанки, в отдалении нет-нет, да маячили зелеными пятнами островки небольших рощиц, сотканных из полукустарника и невысоких акаций, каким-то чудом прижившихся на сухой почве. Степь дышала, не сравнимым ни с чем на свете ароматом полевых соцветий, а над её просторами витала безграничная свобода и абсолютная воля. Во все стороны простиралась бесконечная даль, и можно было двигаться, куда только душа и велит. Над землей, колышась зыбкой стеной, стоял за день разогретый солнцем воздух, превращая все видимое в настоящий мираж.
- Помнишь.
Повторила она и перевела взгляд куда-то далеко-далеко, словно могла рассмотреть там, вдали, как продолжает нести свои воды могучая Река её молодости, такая же сильная и бурная там, у порогов, где она родилась. Порогов тех давно нет. Река, перерезанная плотиной, притихла, угомонилась, разлилась, затопив некогда высокие берега, а с ними и окружавшие, щедрые, политые золотом поля, и невероятной красоты цветущие сады, которые так и остались у неё в памяти незатопленными. Теперь, летом стоячая вода покрывается ряской, мелкой порослью, над некогда большим и богатым её селом. Но радости от того цветенья нет.
Я, не зная, что сказать, соглашаясь, лишь растерянно кивнул головой.
- Помнишь. - Сказала она и опять улыбнулась.
Улыбка ее была такая же, как в тот далекий год, когда увидел её впервые. С возрастом человек внешне меняется, но улыбка остается одна и та же на всю жизнь. Тогда, при первой встрече, она мне сказала:
- Зови меня бабушкой Дуней.
Тем самым она сразу пресекла всякие мои попытки назвать её по имени отчеству. Из семьи староверов, она имела четыре класса церковно-приходской сельской школы, но бабой её никто никогда не называл. Смолоду её только ласково и окликали Дуняшей, да еще Белкой. Но по мне, она скорее была схожа с русалкой, что заставляло всю жизнь относиться к ней по-особому. Крупная, с большим белым телом, со светлыми, льняными длиннющими волосами, острым сметливым взглядом изумрудных глаз, она обладала сильным голосом, по её же словам, в бурю могла перекричать Реку. Когда пела, то любила делать втору к основной мелодии.
- Голос у меня был звонкий, могла перекричать Реку. - Она любила вспоминать молодость. - Река у порогов широкая и бурная, не то чтобы переплыть, но и перекричать было трудно. На перегонки мы с парнями из нашего села плавали, и я всегда старалась быть первой.
Река в её рассказах являлась живой и одухотворенной, в её жизни именно она была постоянной и верной подругой. Смелая и бесстрашная, она навсегда осталась жительницей из днепровского села, название которого у меня в памяти не сохранилось. То ли Знаменка, то ли Каменка? Село было большое, у него имелся свой храм, в котором росписи делались её дядьями, местными живописцами. В этом селе она родилась, выходила замуж, рожала детей, потому вся её жизнь переплелась с судьбою этого местечка. Сколько их, Знаменок и Каменок, уже давно стерто с лица земли, разрушенных и переименованных, или залитых рукотворными морями, и живущих лишь в людской памяти?
Сейчас, глядя на нее, освещенную уходящим, закатным солнцем, она казалась даже больше, чем была в прошлой её жизни. Я молча стоял в ожидании того, что будет дальше, а она лишь пристально смотрела на меня и улыбалась. Воздух в степи постепенно остывал и становился все прозрачней.
- Сто лет я прожила в этой степи, а все никак не могу ею налюбоваться.
Она медленно двинулась, словно поплыла над землей, почти не касаясь нижними краями платья подсохшей за день на солнце травы. Волосы, обычно заплетенные в косу, сейчас свободно развевались.
- Господь долго не брал меня к себе. - Сказала она и остановилась.
Я тоже замер вместе с ней. Степь затихла, прислушиваясь к её словам. Мы молчали, мысленно перебирая прошлое. Нередко оставаясь с ней наедине, я слушал её рассказы о событиях, свидетельницей и участницей которых ей довелось стать. Горячий степной ветер врывался к нам в крохотную кухоньку, и мне тогда казалось, что она делалась моложе, спина её выравнивалась, её изумрудные глаза начинали, вот, также как и сейчас, излучать свет.
. Жизнь она прожила долгую, повидала всякое, но всегда считала себя счастливой. В её комнате горела лампадка и, может быть, поэтому, Господь её не забывал. На той Великой Войне она потеряла сразу и мужа, и сына. В тридцать девятом, сразу, после окончания девятого класса школы, сын уехал учиться на военного летчика. Домой с тех пор он не приезжал, и больше она его так и не увидела.
Бабушка хранила одно из последних его писем, в котором он писал: "Мамочка, из наших ребят, что летали со мной с первого дня войны, осталось только шестеро". До этого он уже был ранен, горел в самолете, лежал в госпитале. Матери об это он ничего не сообщал, старался её лишний раз не тревожить. Узнала обо всем она уже потом. В сорок четвертом пришло извещение о том, что её сын, Василий, пропал без вести. Он не вернулся с задания. Не прилетел. И потревожило её на всю последующую жизнь.
Хранила она и изрешеченную осколками шинель мужа. Его убило на берегу Реки разорвавшейся миной, и всё, что от него сталось, ей принесли в этой шинели. Она берегла её, далеко запрятав где-то на антресолях, никогда не вынимая, так как это слишком бы её взволновало и выбило из привычной, будничной колеи.
Мне интересны были её воспоминания о белых и красных, желтых и зеленых, о батьке Махно и комиссарах, которые останавливались в их селе, и даже в их доме. Бабушка часто говорила, что ей следовало бы написать книгу о своей жизни, и эта книга была бы интересная, а главное, правдивая. Она не фильмы, книги о войне. Она не ставила под сомнение подлинность изображаемых событий, но я всегда чувствовал, насколько бледны эти оттиски того, что пережила сама лично, перечувствовав их сполна.
"Отчаюка". смолоду она зимой босиком по снегу бегала за водой, со всеми девчонками, каталась с горки, съезжая прямо на неокрепший лёд Реки, а потом бежала греться на печку. В её рассказах было много веселой удали, морозного, свежего воздуха и широкого приволья Степи. Река и Степь всегда были с ней. По правде сказать, и в пятьдесят она лихо скатывалась со снежной горки в компании внуков. Бабушка гордилась тем, что в молодые годы могла на равных с ребятами из их села грести на веслах, легко, играючи переплывать Днепр в самом широком его течении.
Детей в семье её родителей было двенадцать, она старшая, и потому все последыши, как потом и её дети, а затем дети её детей, все прошли через её руки. Руки её могли стряпать, пеленать, всё делать по дому и в огороде, могли и приголубить, и наказать. Широкая её ладонь звонко прохаживалась по розовому заду очередного неслуха. Обиды на неё никто не держал, каждый спешил к ней со своими маленькими радостями и недолговечными детскими бедами. Она с нескрываемой гордостью нередко говорила, что всех вынянчила, во всех вложила себя, свой труд. Она привыкла к Труду, этот парень никогда не оставлял её будни, она считала, что это и её держит на земле.
Дожив до ста лет, до последних дней, она готовила всему семейству еду. Стоя над кухонной плитой, что-то приговаривала, словно купленные на базаре продукты могли понимать слова, она, каждый раз заново создавала, творила по-особому заправленный толченым салом украинский борщ и политые соусом, прямо со сковородки, пахнущие жаром "чесночики". Воспоминания о запахе и вкусе борща и "чесночиков" до сих пор дразнят мои ноздри и язык.
Еще она часто упоминала слово "плавни", смысла которого я, будучи человеком городским, до конца не понимал. Мне всегда казалось, что за ним стоит что-то таинственное и загадочное. В рассказах "плавни" были то приветливыми, то страшными. В "плавни" можно было убежать с ребятами и вдоволь, без посторонних глаз, нагуляться. Купленного весной маленького кабанчика отпускали в "плавни" напастись и уже глубокой осенью ехали вылавливать, опять же в "плавнях", одичалого, тучного кабана. Во время Войны люди уходили в "плавни", находя в них свое спасение. Или смерть. В время Великой Войны для нее "плавни" стали тем местом, где она спаслась, простояв в "плавнях" в холодной воде трое суток, но осталась жива. От переохлаждения у нее выпали все зубы, но живая. "Плавни" она любила.
Сейчас таких мест на Реке не сыскать. Перегороженный плотиной Река разлилась затормозила свое движение и затопила те места. Но из бабушкиной памяти трудно было вычеркнуть ту Реку, и те "плавни", и то село, которого уже нет, где она провела свое детство и молодость.
- Село наше часто переходило из рук в руки, и каждая новая власть устанавливала свои порядки, а чаще всего беспорядки, терроризируя и грабя население.
Она вздохнула и её вздох, подхваченный ветром, понесся по степи, как пьяный гуляка, закрутился вихрем, вырастая в воздушный столб, наполненный всяким мусором, словно пытаясь очистить все вокруг от ушедшей куда-то жизни, и, удаляясь, постепенно затих там, за горизонтом.
Я слышал запах степной пыли, вылетавшей из-под копыт лихих коней, чьи всадники в который раз, проносясь по тихим улочкам села, устанавливали, бог знает, какую власть. Видел, как молодая, длинноногая девчонка, с распушенными льняными волосами, ловко прижимаясь к земле, пробирается к воротам, чтобы хоть одним глазком повидать лихо скачущих хлопцев с обрезами в руках и без разбора палящих по улице и окнам домов. Жизнь в степи, дала им много силы, здоровья и безрассудных желаний, дала всего вволю и щедро, и также вволю и щедро забирала все у них, так и не дав разобраться во всех её премудростях.
В девятнадцатом году в их селе казнили моряка-анархиста, главаря одного из революционных отрядов. Он шел по пыльной дороге под палящим июльским солнцем, могучий, с большой копной светлых, вьющихся волос, со скрученными за спиной руками. Из-под разорванной матроски выглядывала широкая, волосатая грудь, сильные загорелые руки. Он шел, как бык, широко расставляя ноги, упрямо опустив большую голову и сверля все вокруг горящими глазами. Казалось, он хотел в последний раз схватить, вобрать в себя огромное синее украинской небо, запомнить и унести с собой широкую, знойную степь и эти пыльные, не мощеные улочки, и все это село, которому он не единожды причинил много зла и горя.
Бабушка была тогда еще совсем девчонкой и по настоящему не понимала, не чувствовала всей горькой правды, стоящей за этой казнью.
- Ну, такой он был красивый, ну, такой он был красивый, - повторяла она, и взгляд её улетал куда-то далеко, и добавляла, - Ты себе даже представить не можешь.
- Но он бандит! - Удивляясь её восхищению, возражал я.
- Да, ну тебя. - Отмахивалась от меня, как от назойливой мухи. - Красивый, могучий дядька был. Таких сейчас не встретишь. Девчонками мы бежали смотреть на него. Народу собралось много. Почти все село сошлось поглядеть на его казнь.
Расстреляли его на площади. В центре села. При всем народе.
Вообще я заметил, что в её молодости все было красивым и могучим. Красивой и могучей была Река, красивой была Степь и Земля, и люди, живущие на ней, и, пожалуй, красивым было само Время тех бурных лет.
Дом их стоял на берегу Днепра и часто по весне заливался водой. Однажды после разлива реки они не сразу смогли открыть двери. Оказалось, что с талой водой в дом заползло множество змей. Каким-то образом они мешали обратно вернуться в дом. Бабушка говорила, что в природе просто так ничего не бывает. Может быть, то был знак? Рассказывая про этот случай, она только глубоко вздыхала.
После гражданской войны в село зачастил разный народ. Столовались в их доме, что для семьи было подспорьем. Постоянно останавливался в её доме небольшого роста, осанистый, серьезный человек, непонятного возраста. Он скорее походил на учителя, хотя был следователем, носил очки, ходил тихо, мягко ступая в шитых по заказу сапогах, как и положено, носил кожанку. Чтобы узнать, о чем он вечерами так долго говорит со своими товарищами, она ложилась на пол, прижимаясь ухом к половицам. После проведенных допросов, следователь по ночам страшно кричал. Дуняша боялась, что спросонья он их перестреляет, и, потихоньку прокравшись к нему в комнату, вытаскивала у него из-под подушки револьвер. Утром он сердился, грозил, что в следующий раз собственноручно её застрелит. Но не застрелил. Вскоре он уехал, а в селе стали пропадать люди. Увозили их чаще всего по ночам, чтобы зря не волновать народ.
Замуж бабушку хотели выдать за приказчика из их же села. Сватался выгодный жених, да не сосватал. Убежала она с другим, "невыгодным", зато желанным и любимым, родным её Андреем. Прожила она с ним до того самого дня, той самой бомбежки в любви и согласии. Она как чувствовала свое короткое семейное счастье, и потому все время старалась быть рядом с ним, все хотела наглядеться на него. Он на строительство плотины, и она с ним туда же. Он хотя и плотником был, но склонность имел к искусству и участвовал в молодежных театральных спектаклях, и она тут же подрядилась билетершей в рабочем клубе. Не то, чтобы не доверяла, но лишний взгляд, как говорится, в семейной жизни не помеха.
- Время было такое, что и пересказать невозможно. - Она повела взглядом, словно ища что-то, что положила и теперь не может вспомнить куда.
Ветер в степи окончательно притих, словно прислушиваясь к её речам. Мне уже не казалось странным и необычным её появление передо мной. Солнце медленно садилось за горизонт и постепенно мы остались вдвоем в угасающей сонной степи. Исходящий от нее свет не исчез, но стал более мягким. В небе начинали ярко высвечивать звезды, установилась чарующая вечерняя тишина.
- А ты приляг. - Ласково сказала она. - Всё за день устал.
"И действительно". - Подумал я. - "Время то, позднее".
Воздух постепенно становился прохладнее, и от этого легче дышалось.
- Как-то под утро, когда солнце еще не встало, и клуб был закрыт, вызывает меня директор и говорит: "Дуняша, что делать будем?" - А что случилось? - спрашиваю. "Говорят вчера объявили врагов народа, и среди них, вот этот". И показывает рукой на стоявший прямо наверху парадной лестницы клуба большой белый гипсовый бюст начальника строительства плотины.
Голос её ровным тоном доносился ко мне из степной тишины. Закрыв глаза, я продолжал слушать, не перебивая её, потому как знал все наперед.
- Как быть? Оставить на прежнем месте? А вдруг он и, вправду, враг народа? Обвинят в политической близорукости, а еще чего хуже, пособничестве, и тогда арест и ссылка на десять лет без права переписки, а на самом деле, по горячим следа, приговор и расстрел. Такое было не редкость. Родственникам же сообщат, что осужденный благополучно проходит трудовое перевоспитание в специальных лагерях. Слово "специальное", как тогда, так и сейчас, используется в особых на то случаях.
Она замолчала, словно припоминая все детали.
- А убери бюст, тут тоже, как бы ошибки не вышло. А если все эти разговоры лишь пустые домыслы? Нет бюста на месте, органы решат, что в клубе завелся вредитель, и его надо срочно найти и обезвредить. Начнутся допросы, и пойдет директор по этапам, в конце которых та самая стенка, о которой в песнях поётся. "Что делать, Дуняша?" Я и предложила ему, как бы, нечаянно, толкнуть бюст с лестницы вниз. Мол, случайно ночью упал. Дело житейское. Если он не враг, то осколочки подберем, слепим, и обратно поставим. А как он враг народа, то и собирать не будем, а еще и сами разобьем на мелкие кусочки, подтверждая свою революционную бдительность.
Так они и поступили. Кстати, начальник строительства плотины все-таки оказался врагом. Кончил он свою жизнь у той самой знаменитой стены, но не у Кремлевской. Там другие, говорила бабушка, настоящие герои лежат, которые сами решали, кому жить, а кого к стенке ставить. В последствие директора клуба тоже арестовали, но совсем по другому обвинению, и было это значительно позднее, когда Дуняша в клубе уже не работала. Повезло ей. Оказался он шпионом, хотя языка "ихнего" шпионского сроду никогда не слыхивал.
С последними лучами заходящего солнца тишина растаяла, и степь, как по мановению дирижерской палочки, взорвалась оглушительным треском цикад. Звезды, словно далекие ночные фонари, ярко светили в черном небе, принося на землю успокоение. Но мне почему-то совсем расхотелось спать. Я неподвижно лежал, глядя в черноту степной ночи. Я чувствовал, что она где-то рядом, где-то здесь. Голос её звучал прямо над моей головой.
- Степь всем желанна. Полчища захватчиков приходили, гуляли по её ложбинкам, её раздольным полям и просторам. Хотели поработить, сделать своей вотчиной. - Тихо, словно кто-то, кроме меня мог её услышать, продолжила она. - Да только Степь заколдована, Свобода в ней живет, неволить её невозможно. Любить её надо.
Она помолчала, вспоминая что-то из прошлого.
- Разные были люди. Бывало, едет мимо на бричке, а мне к дочке надо, в село, прошу по дороге подвезти. Остановится, мол, садись, подвезу. Едем, он о чем-то о своем рассказывает, а я ему про свою жизнь толкую. И вижу я, что совсем ему не по нутру, быть здесь, вдалеке от семьи. Вроде бы и понимать друг друга не должны, но и без знания языков все понятно. В другой раз, словно дикий зверь, взглянет, как хлыстом обожжет. От такого думаешь, как ноги скорее унести.
Она снова замолчала.
А мне показалось, что над степью пахнуло гарью. То ли всполохи, то ли еще какие-то огни пронеслись над землею, над моим захудалым сарайчиком, где лежал. Я видел и горящую степь, и село, полыхающие соломенные крыши хат, и жаркий, колышущийся степной воздух, весь наполненный гулом приближающейся канонады, людскими криками, мычаньем коров, автоматными очередями и короткими, лающими командами солдат; я видел беспорядочные толпы людей, состоящих из женщин, детей и стариков, которых гнали, как скот, сжигая все вокруг, как гнали все живое, что еще можно было угнать, оставляя позади себя обгоревшие деревни, растерзанную, горящую землю.
Автоматчики шли по полю ровными рядами, шли словно сеятели, мерно расстреливая неубранное кукурузное поле. Казалось, что они расстреливали саму землю, пытаясь навсегда сделать её мертвой, безжизненной, бесплодной. Многие из тех, кто спрятался на том поле, остались лежать там навсегда.
Я видел, как она бежала сквозь людской поток обратно в село, бежала прямо в огонь. Её рано поседевшие волосы растрепались, платок слез с головы, а слезы душили. Но она продолжала упрямо пробираться назад, и, казалось, что не было силы, которая могла бы удержать эту женщину. Остановили её автоматчики. Один из них устало подняв оружие, из дула которого еще шел дым, нехотя бросил:
- Матка, шнейль!"
- Господи, что я ему только не говорила тогда. - Слова её приобрели внутреннюю эмоциональность, но голос оставался таким же мерным и тихим, свойственным опытным рассказчикам, и не разрушал ночное дыхание степи. - Я умоляла его пропустить меня, я клялась, что сразу вернусь…"
Немолодой немец долго смотрел на неё, слушал её быстрый вперемежку со слезами говор, потом устало повторив: "Матка, шнейль", отвернулся и медленно пошел прочь. Ловко увертываясь от падающих обгорелых балок, она вскочила в горящий дом и вынесла оттуда наследованную от своей бабушки икону Божьей Матери, и документы об образовании детей. Что было для неё более ценно, я так и не успел узнать, что впрочем, теперь совсем и не важно.
Голос её становился все глуше, словно удался куда-то за пригорок, теряясь в степной дали. Ночная дремота в конец одолела меня. Незаметно для себя я уснул.
Рано утром я первым делом поискал её глазами. Вокруг никого не было видно. Лишь лениво, словно белые флаги, развевалось высохшее хозяйское белье. Приостывший за ночь степной воздух, напоенный травами, заполнял все видимое пространство до самого горизонта. Солнце еще не встало, но первые лучи уже смело рушили ночную тьму. Рядом со мной лежал случайно оброненный кем-то из детей початок молодой кукурузы, который я вчера не заметил. Во все стороны лежала Степь. Пора было вставать.