РОМАН ПЕРЕЛЬШТЕЙН


АРХАНГЕЛ МИХАИЛ

Вначале была легенда. Золотистый, ласкающий голос по радио. Имя в ряду небожителей: Моцарт, Карузо, Хейфец, Джильи, Ланца ... Из другой нереальной жизни, имя которой – совершенство. Потому вроде и несуществовавшей.

Реальность тут, на грешной земле. Язык ухабов, острых углов и потного косноязычия – вот это мы знали. Когда проклиная свою корявость, безрезультатно бьёшься над постижением музыкальной фразы. В погоне за тем самым совершенством. Тем самым, моцартовским ...

И вдруг наяву, в Мюнхене ...

Волею судьбы я оказался в Мюнхене без документов и всяких прав на постоянное проживание. Столица Баварии вальяжно благоухала. День гремел восклицаниями, пивными кружками, ухающими басовыми ритмами. Тротуары укрывались под лопухами зонтов. На наивного советского аборигена обрушивался водопад карнавальных масок.

И самая нереальная из них – Михаил Давыдович Александрович, маленький благообразный пожилой мужчина в прозаической кепке и мешковатом плаще. Где же выправка всемирно известного тенора, небрежно накинутый белый шарф, горделивый взгляд любимца публики?

Тем не менее, это был он. Договорившись о репетициях, мы стали искать ... инструмент, то бишь фортепиано. Искать и находить возможность репетировать, несмотря на мою тогдашнюю жизненную, ситуацию, приходилось мне. Что мог предпринять этот певучий сфинкс из другого нереального мира?

На немецком концертмейстера называют Begleiter. Дословно – сопроводитель солиста. Словом, судьба подарила встречу. На целых десять лет. Быть вблизи. Сопровождать. Музицировать. Смею надеяться, дружить.  

Выступление  Михаила Александровича. За роялем Семен Гурарий, слева от него Людмила Диденко. Мюнхен.1992 г.

 Итак, я его сопровождал. Или пытался следовать за живой легендой. Он не делал разницы между квартирой, трамвайной остановкой или колоннадным порталом дворца.

Маленький гигант величественно останавливался по моей просьбе у внутренней лестницы Мюнхенской высшей школы музыки.

– Это очень знаменитая лестница, – с вкрадчивой значительностью начинал я, – вон там, наверху, после Мюнхенского соглашения фотографировались Даладье, Чемберлен и ...

– Если вы намекаете, что рояль находится наверху и мы должны покорить эту высоту, – меланхолично замечал он, – то не лучше ли это сделать всё же на лифте.

Он пришёл на репетицию. Где же рояль? Причём здесь эти исторические экскурсы? Я прикусил язык и уже ни словом не обмолвился, что мы находимся в бывшем здании штаб-квартиры бесноватого канцлера.

Нас окружает хаос звуков. Хаос звуков в хаосе жизни. Он ещё более невыносим, чем любой другой. Не каждому дано соединять звуки. Тем не менее, все мы пытаемся это сделать. Выстроить мелодию. Косноязычную, но свою.

Александрович умел не просто соединять разрозненные звуки. Он соединял эпизоды. В музыке и в жизни. Его пение создавало иллюзию бесконечной текучести времени, перекидывая с лёгкостью мостки от синагогального детства человечества к отроческим ухабам цивилизации.

Он вызывал изумление. Мир, с которым он никак на первый взгляд не стыковался, был создан, тем не менее, как бы для него. Это ничего, что этот мир серый, враждебный и угловатый. Миша Александрович с раннего детства и с милостивой наивностью придавал ему певучесть, легатно связывал языки, традиции. Латвия, Литва, Англия, Советский Союз, Израиль, Соединённые Штаты Америки, Германия – это только страны, где он годами жил и работал, не говоря о гастрольных посещениях многих других стран и материков.

Вундеркинд? Знаменитый кантор? Тончайший интерпретатор произведений классики? Непревзойдённый исполнитель народной музыки? Певец, проживший на эстраде более 75 лет? Артист, удостоенный не только всенародного почитания любителей музыки но и благосклонности сильных мира сего: от диктатора Сталина до премьера Израиля Голды Меир.

Тема? Певучесть мира. Я его про себя называл «Архангел Михаил», защитник еврейского народа, как бы генерал или победитель чёрта. Равный Богу. Он, пожалуй, единственный из музыкальных деятелей, кто в своём исполнительском творчестве последовательно отстаивал органичное право еврейского искусства на своё место в контексте классического наследия и культуры.

В то время, как многие его коллеги, застенчиво указывали еврейскому искусству на «его место» в некоей провинциальной нише, в концертных программах Александровича без громких манифестов с самого начала его уникальной концертной деятельности и на протяжении всей долгой творческой жизни еврейская синагогальная и народная музыка соседствовала с оперной классикой и с шедеврами камерной музыкальной классики.

Концерт Московского синагогального хора в Карл-Орфф-Зале в Мюнхене. Пёстро составленная программа и манера исполнения хора никак не соответствовала его названию – синагогальный. И только когда вышел восьмидесятидвухлетний Александрович, началось чудо осмысленного синагогального пения.

В его пении было что-то сентиментально женское, вкрадчивое, доверительно отзывчивое. И в то же время ощущалась мужественная сила и я бы сказал – стоицизм. Никто не мог передать тоску и страдания так естественно как он, без нажима, когда в пространстве оставался один лишь вибрирующий от боли его голос. Отдельные всполохи аккордов сопровождения только подчёркивали пустынную беспредельность человеческого горя.

С какой естественностью и молитвенной страстностью сливался его голос с кларнетовой печалью в литургических АVAHAT ОLAM, MODIM AHACHNU, UMNIP'NEI NATOEINU и многих других, в этом нескончаемом разговоре с Богом. Он говорил за всех нас и обо всём, что нас волновало, с благодарностью и сдержанным достоинством. Но потом модулировал к жалобным излияниям, страстным воззваниям и покаяниям в грехах, призывам к пониманию в этом миноромажорном поиске выхода из тёмного затмения, из лабиринта нескончаемых испытаний, преследующих евреев веками – к свету и покою.

О его дикционном искусстве в пении следует сказать особо. Пожалуй, наберётся в истории вокала двадцатого века возможно не более десяти певцов, кто как Александрович не просто понимал текст исполняемых произведений, но и умел их произносить, то есть внятно доносить до слушателя. Это признак, конечно, высочайшего профессионализма и уважения к публике и касалось и оперных арий, романсов, народных песен, литургических песнопений.

Квартиру свою в модерном доме около мюнхенского Гастайга не любил и называл «золотой клеткой». Репетировали мы вначале в Hochschule и у фон Бисмарков (потомков того самого), затем у меня дома. Фрау фон Бисмарк просиживала все репетиции под дверью комнаты с заплаканными глазами.

На репетициях он пел сидя и вполголоса. Очень часто прерывал пение и исправлял многое в нотных текстах, сокращал, дополнял. В основном это касалось еврейских молитвенных песнопений, которые он отчасти сам полностью сочинял, другие же произведения он исполнял только в собственной обработке, оранжируя произвольно целые эпизоды. Через какое-то время, правда, мог вернуться к прежнему варианту. Замечательно было наблюдать за этим процессом: он словно бы заново знакомился с произведением. Даже со своим. Открывал что-то в нём, в себе, прислушивался к нему. Это было некое взаимообучение. Прислушивался к флюидам, шедшим от своего звучащего детища так, как прислушиваются к времени, к себе.

Никогда не давил авторитетом. В поездках был молчалив. Перед концертами не распевался. Только неожиданно, в самом неожиданном месте и ситуации иногда на секунду пробовал голос – не пропал ли. С менеджерами подчёркнуто разговаривал на английском. Свободно говорил, впрочем, и на идиш, иврите, русском, латышском, немецком.

Однажды, в Эрфуртской кирхе, в шабад, где нам пришлось переодеваться, перед концертом, за алтарём, Михаил Давыдович, стоя в трусах, с хитринкой произнёс: "Если бы нас сейчас увидели ортодоксальные евреи из Иерусалима, такое бы началось ..."

Можно сказать, мы общались с Александровичами домами. В любом обществе Михаил Давыдович сразу же становился центром внимания. Рассказывал анекдоты, случаи из концертной жизни, об интересных встречах.

Уже более десяти лет прошло, а я помню многие его рассказы: как Раечка (жена Раиса Леопольдовна. Кстати, до самого конца они обращались друг к другу только – Раечка и Мишенька) приглянулась, на каком-то концерте самому Берии и они вынуждены были спешно ретироваться. О Людмиле Зыкиной, о Мстиславе Ростроповиче и Натане Рахлине, Эдди Рознере и Якове Флиере, о футбольных эпопеях (Александрович был в детстве страстным футболистом), о приключениях фронтовых лет, путешествиях по континентам, об эмигрантских перипетиях ...

На своём 85-летии в китайском ресторанчике, Михаил Давыдович уже плохо слышал. Начинал говорить без вступления, прерывал общий разговор: «В сороковом году, когда я ещё был ... »

За остановившимся взглядом больших глаз, таилась печаль и невероятная готовность ... к игре. Он умел «включать» улыбку. Только что сдержанный, тусклый, скучающий, и вдруг – улыбка на всё лицо.

И юмор. «Семёнчик, эту вещь мы здесь петь не будем, она совершенно не подходит к этим стенам».

Или узнав, что мы жили когда-то в одно время в соседних домах в Риге: «Так это были Вы тогда в коляске, такой крикун, а я думал Миша Майский – он тоже был наш сосед».

В больнице, незадолго до кончины: маленький, высохший, с синими подтёками на стариковских руках. Осунувшееся лицо. Но говорил – отчётливо, дикционно внятно. Делая паузы для характерного, почти незаметного выпячивания вперёд нижней челюсти:

"Когда я был кантором, я пел, совершал обряды с огромной верой в Бога. Иначе и нельзя. Может поэтому и получалось неплохо. Как бы с Божеской помощью. Но наш еврейский Бог, должен Вам сказать, очень мстительный и беспощадный. Он сейчас меня наказывает очень больно, он отбирает всё, что у меня было. Почему – я не знаю. Но надеюсь, что когда я предстану перед ним слепой и глухой, у меня хватит сил спросить его об этом и выдрать ему на голове волосы, если он их, конечно, имеет.

- - -

Голос – это инструмент. Чем он лучше, тем больше шансов на успех. Это как для Яши Хейфеца была скрипка Страдивари. Без неё Хейфец бы тоже не звучал как великий Хейфец. В своё время два крупных врача-ларинголога в Вене и Москве установили наличие у меня невероятных голосовых связок. Причём, баритональных. Но из-за того, что я не берёг своего голоса в период мутации (да и кому было мне об этом сказать - моим необразованным родителям?), гонял футбол, простужался, да так и остался с маленьким слабеньким голосом, пригодным лишь для лирического тенора.

- - -

Если бы я волею судьбы не остался в России, на Западе у меня не было бы никакого шанса сделать карьеру. Тито Скипа, Джильи! Ах нет, в лучшем случае был бы кантором при какой-нибудь синагоге.

- - -

В конце сороковых годов председателем приёмной комиссии на радио был пианист Александр Гольденвейзер. На прослушиваниях все думали, что он спит. А он делал вид, что спит, просто сидел, прикрыв глаза. Когда, я пел на комиссии, он всплакнул и сказал: "Непонятно, как этот западный певец так глубоко чувствует русский романс, он поёт лучше всех отечественных певцов".

- - -

Примерное 15 концертов в месяц по 160 рублей за концерт. Был ужасно выносливый, мог прилететь из Москвы в Магадан, и вечером петь концерт.

- - -

Моя мать была великой мастерицей готовить еду, содержала еврейский кошерный ресторанчик в Риге. Всегда в хлопотах, в работе. А отец был бездельник, лентяй, картёжник. Прожил всего 63 года, мать 89. Умерла в Израиле.

- - -

У этой юной пианистки редкий талант миниатюристки. Это, кстати, гораздо ценнее, чем многословие.

- - -

Кто вам понравился из трёх теноров? Паваротти? Нет, самый профессиональный из них Доминго, у него и техника и интонация и чистота.

- - -

Выпустили в Израиле сейчас новый мой компакт-диск вместе с тремя известными канторами, но я недоволен. Компания, конечно, знатная. Как если бы вы были вместе с Горовицем или Рихтером. И всё же сплошная коммерция.

На похоронах Александровича раввин, несколько раз назвавший его примерным дедушкой (!), объяснил родственникам: это не концерт, всё должно быть демократично, перед Богом мы все равны. И не разрешил звучать голосу легендарного певца даже в записи.

На траурной церемонии средненько пел бесцветный кантор. Один еврей украл два цветка перед погребением. Деловитые камешки. Серый осиротевший мир.